И хрустящие, скрипящие простыни; и с прыжка — на пружины; и — одеялкой, с головой одеялкой; и тепло… везде тепло… о, господи!… Петя глотал слюни, ветер вышибал слёзы…
…И Морфей… Морфей придёт… А волосы мягкие и душистые… И поцелует в оба глазика… сначала в один, потом сразу в другой…
Петя добежал. Засмеялся и взялся за ручку двери. А дверь не поддалась. Только сейчас он увидел объявление: «В 24.00 двери общежития закрываются». Чья-то подлая рука подцарапала: «навсегда!». Тьфу! Ну надо же. Стоит только сходить ненадолго в в море — и всё! Амба! За три месяца на флоте что-то дохнет, что-то меняется: появляется новое начальство, заборы, инструкции и бирки… зараза… Петя двинулся вдоль, задумчивый. Окна молчали.
— Вот так в Америке и ночуют на газоне, — сказал Петя, машинально наблюдая за окнами. В пятом окне на первом этаже что-то стояло. Петя остановился. В окне стояло некое мечтающее, пятилапое, разумное в голубом. Над голубыми трусами выпирал кругленький животик с пупочком, похожим на пуговку; наверху животик заканчивался впадиной для солнечного сплетения; под голубыми трусами, в полутенях, скрывались востренькие коленки с мохнатой голенью, в которые, по стойке «смирно», легко вложился бы пингвиненок; грудь, выгнутая куриной дужкой; руки цеплялись за занавески, взгляд — за великую даль. Разумное раскачивалось и кликушечьи напевало, босоного пришлёпывало. Разумное никак не могло выбраться из припева: «Эй, ухнем!».
В окно полетел камешек. «Эй! На помосте!» Песня поперхнулась. «Эй» чуть не выпало от неожиданности в комнату сырым мешком; оно удержалось, посмотрело вниз, коряво слезло с подоконника, открыло окно и выглянуло. До земли было метра три.
— Слышь, сатэра, — сказал Петя из-под фуражки, — брось что-нибудь, а то спать пора.
Фигура кивнула и с пьяной суетливой готовностью зашарила в глубине.
Через какое-то время голая пятка, раскрыв веером пальцы, упёрлась в подоконник, и в окно опустилась простыня. Пете почему-то запомнилась эта пятка; такая человеческая и такая беззащитная… Ыыыы-х! Поддав себе в прыжке по ягодицам, Петя бросился на простынь, как акробат на трапецию. Тело извивалось, физиономия Пети то и дело чиркала по бетону, ноги дёргались, силы напрягались в неравной борьбе: простыня ускользала из рук. Ыыыы-х! Бой разгорался с новой силой. Дециметры, сантиметры… вот он, подоконник, помятое, покореженное железо… Нет!
И вот тогда сатэра, совершенно упустив из виду, что он упирается пяткой, нагнулся вперёд, собираясь одной рукой подхватить ускользающего Петю.
Всего один рывок — и сатэра, с криком: «А-а-а-а-м!», простившись со своей осиротевшей комнатой, сделав в воздухе несколько велосипедных движений, вылетел через окно и приземлился рядом с Петей. Всё. Наступила колодезная тишина.
Когда Петя открыл глаза и повернулся к корешу, он увидел, что тот смотрит в звёзды космическим взглядом.
Петя встал сам и поднял с земли своего сатэру, потом он осмотрел его пристально и установил, что ничего ушиблено не было.
— Прости, мой одинокий кореш, сатэра, — воскликнул Петя после осмотра; ему стало как-то легко, просто гора с плеч, — что так тебя побеспокоил. Пойду ночевать на лодку, в бидон. Не получилось. Мусинги нужно было на твоей простыне вязать, мусинги. Ну ладно, не получилось. Не очень-то и хотелось.
Петя совсем уже собирался уходить, когда его остановил замерзающий взгляд. Кореш молчал. Взгляд втыкался и не отпускал.
Эх, ну что тут делать! И Петя вернулся. Кореш встретил его, как собака вернувшегося хозяина.
Скоро они топтались, как стадо бизонов: кореш взбирался на Петю, пытаясь при этом одной рукой во что бы то ни стало перехватить ему горло, а другой рукой дотянуться до подоконника, но, как только он выпрямлялся, откуда ни возьмись появлялась амплитуда. Амплитуда грозила его обо что-нибудь сгоряча трахнуть, и он малодушно сползал. Разъярённый Петя с разъярёнными выражениями поставил бедолагу к стенке. Но когда Петя влез к нему на плечи, бедняга сложился вдвое. Петя в отчаянии пытался с прыжка достать подоконник: спина у сатэры гнулась, как сетка батута. В конце концов энергия кончилась: они шумно дышали друг на друга, разобрав на газоне тяжёлые…
Вставшее солнце освещало притихшие улочки маленького северного городка, дикие сопки цепенели в строю. Далеко в освещённом мире маячили две странные фигуры: они уже миновали вповалку спящее КПП. Первая была задумчивой, а у второй из-под застегнутой доверху шинели виднелись мохнатые голые ноги, осторожно ступавшие в раскинувшуюся весеннюю грязь, — такие беззащитные и такие человеческие…
Господи! Как мы только не добирались до своей любимой базы. Было время. Я имею в виду то самое славное время, когда в нашу базу вела одна-единственная дорога и по ней не надрывались автобусы, нет, не надрывались: по ней весело скакали самосвалы и полуторки — эти скарабеи цивилизации. По горам и долам!
Стоишь, бывало, в заводе, в доке, со своим ненаглядным «железом», за тридцать километров от того пятиэтажного шалаша, в котором у тебя жена и чемоданы, а к маме-то хочется.
— А мне насрать! — говорил наш отец-командир (у классиков это слово рифмуется со словом «жрать»). — Чтоб в 8.30 были в строю. Хотите, пешком ходите, хотите, верхом друг на друге ездийте. Как хотите. Можете вообще никуда не ходить, если не успеваете. Узлом завязывайте.
Только подводнику известно, что в таких случаях нам начальство рекомендует узлом завязывать. Пешком — четыре часа.