Я помню свой отсек и всё то оборудование, что в нём расположено; закрою глаза — вот оно передо мной стоит, и все остальные отсеки я тоже хорошо помню. Могу даже мысленно по ним путешествовать. Помню, где и какие идут трубопроводы, где расположены люки, лазы, выгородки, переборочные двери. Знаю, сколько до них шагов, если зажмурившись, затаив дыхание, в дыму, наощупь отправиться от одной переборочной двери до другой.
Я помню, как трещит корпус при срочном погружении и как он трещит, когда лодка проваливается на глубину; когда она идёт вниз камнем, тогда невозможно открыть дверь боевого поста, потому что корпус сдавило на глубине и дверь обжало по периметру. Такое может быть и при «заклинке больших кормовых рулей на погружение». Тогда лодка устремляется носом вниз, и на глубине может её раздавить, тогда почти никто ничего не успевает сделать, а в центральном кричат: «Пузырь в нос! Самый полный назад!» — и тот, кто не удержался на ногах, летит головой в переборку вперемешку с ящиками зипа.
Я помню, что максимальный дифферент — 30 и как лодка при этом зависает, и у всех глаза лезут на лоб и до аналов всё мокрое, а в лёгких нет воздуха, и тишина такая, что за бортом слышно, как переливается вода в лёгком корпусе, а потом лодка вздрагивает и «отходит», и ты «отходишь» вместе с лодкой, а внутри у тебя словно отпустила струна, и ноги уже не те — не держат, и садишься на что-нибудь и сидишь — рукой не шевельнуть, а потом на тебя нападает веселье, и ты смеёшься, смеёшься…
Я знаю, что через каждые полчаса вахтенный должен обойти отсек и доложить в центральный; знаю, что если что-то стряслось, то нельзя из отсека никуда бежать, надо остаться в нём, задраить переборочную дверь и бороться за живучесть, а если это «что-то» в отсеке у соседей и они выскакивают к тебе кто в чём, безумные, трясущиеся, то твоя святая обязанность — загнать всех их обратно пинками, задраить дверь на кремальеру и закрыть её на болт — пусть воюют.
И ещё я знаю, что лодки гибнут порой от копеечного возгорания, когда чуть только полыхнуло, замешкались — и уже всё горит, и из центрального дают в отсек огнегаситель, да перепутали и не в тот отсек, и люди там травятся, а в тот, где горит, дают воздух высокого давления, конечно же тоже по ошибке, и давятся почему-то топливные цистерны, и полыхает уже, как в мартене, и люди — надо же, живы ещё — бегут, их уже не сдержать; и падает вокруг что-то, падает, трещит, взрывается, рушится, сметается, и огненные вихри несутся по подволоку, и человек, как соломинка, вспыхивает с треском, и вот уже выгорели сальники какого-нибудь размагничивающего устройства, и отсек заполняется водой, и по трубопроводам вентиляции и ещё чёрт его знает по чему заполняется водой соседний отсек, а в центральном всё ещё дифферентуют лодку, всё дифферентуют и никак не могут отдифферентовать…
Воскресенье. Сегодня воскресенье. А чем оно отличается от других дней недели? Всё равно с корабля схода нет. И сидят все по углам, а в кубрике идёт фильм, а завтра понедельник, и опять всё затянется на неделю. Вот так вот, лейтенант Петрухин. Стук в дверь.
— Да.
Входит рассыльный:
— Товарищ лейтенант, вас к старпому.
По дороге он думал: за что? Сосало под ложечкой.
Вроде бы не за что. Хотя кто его знает. Он уже год на корабле, а старпом только и делает, что дерёт его нещадно за всякую ерунду, а при встрече смотрит, как удав на кролика. Может, он опять в кубрике побывал и нашёл там что-нибудь?
— Разрешите?
Старпом сидел за столом, но, несмотря на массивный взгляд, лейтенант понял: драть не будут. Сразу отпустило.
Старпом пихнул через стол бумагу:
— На, лейтенант, читай и подписывай, ты у нас член комиссии.
Интересно, что это за комиссия? Акт на списание сорока литров спирта. За квартал. Из них три литра и ему, лейтенанту Петрухину, лично выдавали. Он их в глаза не видел. Ясно. Всё сожрано без нас.
Стараясь не смотреть на тяжкое лицо старпома, он подписал этот акт. После этого ему подсунули ещё один. О наличии продовольствия. Краем уха доходило: недостача девяноста килограммов масла, а здесь всё гладко, как в сказке; а на дежурстве в прошлый раз видел: интендант в несколько заходов выносил с корабля в вещмешках что-то до боли похожее на консервы. Выносил и укладывал в «уазик». Да чёрт с ними! Пусть подавятся. В конце концов, что творится в службе снабжения — не нашего ума дело. По акту всё сходится. Правда, матросы вторую неделю жрут только комбижир, а утренние порции масла тают, родимые; а вместо мяса давно в бачке какие-то волосатые лохмотья плавают, но на этом долбаном корабле есть, в конце концов, командир, зам и комсомольский работник (вот, кстати, и его подпись). Тебе что, больше всех надо? Да катись оно… закатись. Что там ещё? Акт о списании боезапаса. За полгода — сто пятьдесят сигнальных ракет! Вот это бабахнули! Куда ж столько? Друг в друга, что ли, стреляли?
Старпом проявляет нетерпение:
— Давай, лейтенант, подписывай быстрей. Чего читаешь по десять раз? Не боись, я сам проверил. Сам понимаешь, времени нет вас всех собирать. Время-то горячее.
Ладно. Оружие? Так его же каждый день считают. Куда оно денется? Боезапас? Так стрельбы же были. Любой подтвердит. А случись что — всегда можно сказать, что проверяли и тогда всё было на месте. Ладно.
Старпом кладёт бумаги в стол и достаёт оттуда ещё одну.
— На ещё.
Нужно списать один из двух новеньких морских биноклей, позавчера полученных. По этому поводу и составлен этот акт. А вот и административное расследование, приложенное к акту: матрос Кукин, вахтенный сигнальщик, уронил его за борт. Лопнул ремешок, и все усилия по спасению военного имущества оказались тщетны. Вахтенному офицеру — «строго указать», Кукину — воткнуть по самые уши, остальным — по выговору, а бинокль предлагается списать, так как условия были, прямо скажем, штормовые, приближенные к боевым, и вообще, спасибо, что никого при этом не смыло.