Зам стал красным, как пасхальное яйцо. А потом его ещё «прапорщиком» достали. У нас в кают-компании была любимая пластинка — «прапорщик». Как поставишь её, она пошелестит-пошелестит и вдруг ни с того ни с сего как грянет: «Пра-пор-щик!!! Он — помощ-ник о-фи-це-ра! Он — ду-ша сол-да-та! Пра-пор-щик!!!».
Ставили её в восемь часов утра, когда у зама кончался бред и начинался сон. И вдруг исчезает и пластинка, и игла от проигрывателя. Ясно — кроме зама, украсть некому. Набрали мы боевых листков и стали рисовать на них плакаты: «Вор! Верни нам прапорщика!», а под этой надписью рисовали огромную руку, тянущуюся к пластинке. Всё это вешалось в кают-компании, а рядом с замом специально заводили соответствующие разговоры: мол, все уже знают, кто это свистнул, но пусть пока помучается. Не выдержал зам — вернул и иголку и «прапорщика».
А предпоследний зам у нас был размером со среднюю холмогорскую корову и обладал выразительной величины кулаками, которые использовал в партийно-просветительной работе. Мозг у него, как и у всех наших замов, появлялся только втягиванием через нос, да и то только в пасмурные дни. Где-то я читал: «Каждый член его дышал благородством». Так вот, ни один член этого прямого потомка лошади Чингисхана не дышал благородством. «Ах ты сукодей, растакую вашу мамашу», — говорил он матросу в три часа ночи. Вызовет какого-нибудь Тимургалиева посреди Атлантики и давай его обрабатывать.
«Сука, — кричит, — щас как вмажу-у!!!» — и бьёт при этом в стенку каюты. А стенки у нас были картонные и гнулись куда хочешь, и с той стороны, на уровне замовского кулака, головенкой к переборке, спал вплотную наш ротный алкоголик-запевала, Юрик Ненашев, по кличке — «Перед употреблением взболтать», командир второго отсека, потомственный капитан-лейтенант — тема всех наших партийных собраний.
От удара Юрик падает головой в проход между койками и на четвереньках слетает вниз, находит своё индивидуальное спасательное средство и, обнимая его одной рукой до судорог, другой — вызывает центральный и докладывает: «Во втором замечаний нет!». Центральный некоторое время молчаливо соображает, а потом спрашивает: «А что у вас там было, что замечаний не стало?» — «Удар по корпусу!» — чеканит Юрик. Вот так, Шура…
— Приготовиться к всплытию на сеанс связи и определение места! — донеслось из «каштана».
Кают-компания пустеет. Вестовой, забирая со столов стаканы, хихикает, он слышал всё из буфетной. Скоро придёт вахтенный и с третьего раза поднимет торпедиста. Тот, поскуливая и спотыкаясь, отправится к себе в отсек.
Зама так и не удастся поднять. Командиру на всплытии, среди суетни и дерготни, доложат, что зам болен, и командир, торопясь на перископ, махнет рукой и скажет про себя: «Да и хрен с ним».
Этого кота почему-то нарекли Пардоном. Это был страшный серый котище самого бандитского вида, настоящее украшение помойки. Когда он лежал на теплой палубе, в его зелёных глазах сонно дремала вся его беспутная жизнь. На тралец его затащили матросы. Ему вменялось в обязанность обнуление крысиного поголовья.
— Смотри, сука, — пригрозили ему, — не будешь крыс ловить, за яйца повесим, а пока считай, что у тебя пошёл курс молодого бойца.
В ту же ночь по кораблю пронёсся дикий визг. Повыскакивали кто в чём: в офицерском коридоре Пардон волок за шкирку визжащую и извивающуюся крысу, почти такую же громадную, как и он сам, — отрабатывал оказанное ему высокое доверие. На виду у всех он задавил её и сожрал вместе со всеми потрохами, после чего, раздувшись как шар, рыгая, икая и облизываясь, он важно продефилировал, перевалился через комингс и, волоча подгибающиеся задние ноги и хвост, выполз на верхнюю палубу подышать свежим морским воздухом, наверное только для того, чтобы усилить в себе обменные процессы.
— Молодец, Пардон! — сказали все и отправились досыпать.
Неделю длилась эта кровавая баня: визг, писк, топот убегающих ног, крики и кровь наполняли теперь матросские ночи, а кровавые следы на палубе вызывали у приборщиков такое восхищение, что Пардону прощалось отдельные мелочи жизии. Пардона на корабле очень зауважали, даже командир разрешил ему появляться на мостике, где Пардон появлялся регулярно, повадившись храпеть в святое для корабля время утреннего распорядка. Он стал ещё шире и лишь лениво отбегал в сторону при встрече с минёром.
Есть мнение, что минные офицеры — это флотское отродье с идиотскими шутками. Они могут вставить коту в зад детонатор, поджечь его и ждать, пока он не взорвётся (детонатор, естественно). Есть подозрение, что минные офицеры — это то, к чему приводит офицера на флоте безотцовщина. Минер — это сучье вымя, короче. Пардон чувствовал подлое племя на расстоянии.
— Ну, кош-шара! — всегда восхищался минёр, пытаясь ухватить кота, но тот ускользал с ловкостью мангусты.
— Ну, сукин кот, попадёшься! — веселился минёр.
«Как же, держи в обе руки» — казалось, говорил Пардон, брезгливо встряхивая лапами на безопасном расстоянии.
Дни шли за днями. Пардон ловко уворачивался от минёра, давил крыс и сжирал их с исключительным проворством, за что любовь к нему всё возрастала. Однако через месяц процесс истребления крыс достиг своего насыщения, а ещё через какое-то время Пардон удивил население корабля тем, что интерес его к крысам как бы совсем ослабел, и они снова беспрепятственно забродили по кораблю. Дело в том, что, преследуя крыс, Пардон вышел на провизионку. И всё. Боец пал. Погиб. Его, как и всякую выдающуюся личность, сгубило изобилие. Его ошеломила эта генеральная репетиция рая небесного. Он зажил, как у Христа под левой грудью, и вскоре выражением своей обвислой рожи стал удивительно напоминать интенданта. Пардон попадал в провизионку через дырищу за обшивкой. Со всей страстью неприкаянной души помоечного бродяги он привязался к фантастическим кускам сливочного масла, связкам колбас полукопченых и к сметане. Крысы вызывали теперь в нём такое же неприкрытое отвращение, какое они вызывают у любого мыслящего существа. Вскоре бдительность его притупилась, и Пардон попался. Поймал его кок. Пардона повесили за хвост. Он орал, махал лапами и выл что-то сквозь зубы, очень похожее на «мать вашу!».