Смотришь, бывало, на партсобрании, зам скривится-скривится и боком, боком шмыг в каюту — побежало у него. И все понимают что к чему. И всех это радовало. И все ходили и поздравляли друг друга с замовским наследственным сифилисом. Особенно Шура-секретарь на счастье исходил.
Он укарауливал зама и говорил при нём кому-нибудь что-нибудь этакое, ну например: «Целый день вчера бегал, как трипперный зайчик…». Или: «…Столько документации, столько документации, что уже не в состоянии… сил нет… просто состояние течки… — и тут он прерывался, поворачивался, смотрел заму долго в глаза и бархатно говорил: — И вообще, я считаю, что лучше иметь твёрдые убеждения, чем мягкий шанкр. Правда, Александр Семёныч?». А зам наш только стоял и кривился. По-моему, он Шуру даже не слышал и не только Шуру. Зам вообще, по-моему, никого не слышал и не замечал с некоторых пор, потому как с некоторых пор они жили, можно сказать, и не в отсеке вовсе, а внутри самого себя — сложной внутренней жизнью: слушали они в себе с сомнением каждую мелкую каплю.
Вот так вот.
С утра дивизия была осчастливлена внезапной комиссией по проверке боеготовности.
Её председатель, вице-адмирал с непонятными полномочиями, зашёл к нашему контр-адмиралу:
— А мы проверять вашу боеготовность.
— А мы всегда боеготовны.
У нашего комдива в глазах плохо скрытое беспокойство.
— Разрешите узнать ваш план.
— А мы без плана. У нас теперь работают по-новому.
В штабе — на ПКЗ (плавказарма) — свалка: приборка в каютах; застилаются новые простыни, начальник штаба сам бегает, осунувшийся от страданий, и неумело поправляет кровати; шуршится приборка на палубах; туалет должен быть свежим; готовится баня, чай…
— Кто будет старшим по бане? Кто? Ага, хорошо! Его надо проинструктировать, чтоб всё нормально было…
На камбузе накрыт адмиральский салон. Асфальт перед ним помыт. Половину мяса от старших офицеров унесли в салон. Гуляш, котлеты, рыба «в кляре» и под маринадом, свежий зелёный лук. «Прошу вас, проходите». Улыбки. Спрятанная растерянность. Высокие фуражки. «Приятного аппетита». А внутри — «Чтоб вы подохли».
После обеда, с удовольствием дыша, проверяющий входит в каюту к начальнику штаба:
— Та-ак! Оперативного мне!
Проверяющий с начштаба в равном звании, но начштаба торопливо хватается за трубку, вызывает ему оперативного.
Лицо у проверяющего значительное, целеустремленное, ответственное, направленное вверх, под метр восемьдесят всё срезается. Он говорит, говорит…
У начальника штаба зрачки расширены, в них угадывается собака, тонущая в болоте. Он мокнет (мокреет), тянет носом, как мальчик, которого раздели и нахлопали по попке, потерянно шарит — бумажки какие-то, а когда проверяющий выходит, дрожащими руками вспоминаются свои обязанности…
Бедный флот…
Бедный Толик, почерневший лицом и душой на Северном флоте, был списан с плавсостава. Ещё восемь лет назад. Так, во всяком случае, он говорил.
— После меня лучше не занимать, — говорил он всегда угрюмо, всегда перед дверью терапевта, когда мы приходили на медкомиссию.
У него болело везде, куда доходили нервные окончания: даже на ороговевших, сбитых флотскими ботинками, жёлтых флотских пятках.
— На что жалуетесь? — спрашивала его врач.
— На всё-ё! — таращился Толик.
— А что у вас болит?
— Вс-с-сё-ё… — не унимался Толик.
— Где это?… — терялась врач.
— Вез-зде… — говорил Толик и дышал на неё, и врачу сразу вспоминалось, что в мире запахов водятся не только фиалки.
Каждые полгода он переводился в центральную часть России, в цивилизацию переводился; всех подряд ловил и всем подряд говорил:
— Я уже ухожу. Перевожусь. Мое личное дело уже ушло.
Его личное дело ходило-ходило по России, как старый босяк, и всегда приходило назад и со стоном втискивалось в общую стопку.
Когда оно приходило, он садился и писал. Он писал рапорты. Они разбухали, как мемуары. Он пускал их по команде.
Он писал всем. Он писал, а они ему не отвечали, Вернее, отвечали, что он занесён в списки на перемещение. Ему отвечали, и он радовался.
— Я уже в списках на перемещение, — говорил он всем подряд и ждал перемещения.
А его всё не было и не было.
Вместо перемещения приезжали проверки и комиссии, и Толик волновался.
— Я им скажу. Я им скажу, — волновался Толик и бурлил на смотрах.
Но на смотрах устраивали опросы знаний. Толик узнавал об этом и удирал прямо из строя. А его ловили.
— Не пойду! — бушевал Толик, когда его пихали назад в строй. — Не пойду на опрос. Я ничего не знаю. Вот! Выгоняйте! Увольняйте в запас! ДМБ! Демобилизация! Не хочу! Не знаю! — рубил он воздух перед носом старпома.
— Корабельный устав! — пытался старпом.
— Не знаю корабельного устава! — злорадствовал Толик.
— Сдадите зачёт! — кричал старпом.
— Не сдам! — отвечал Толик.
— Толик, Толик… прекрати…
— Я вам не То-оли-ик! — выл и бесновался Толик, ведомый в казарму под руки, и окружающим становилось страшно, им слышался угрюмый каторжник из «Пятнадцатилетнего капитана» Жюля Верна, который в таких случаях говорил:
— Я не Не-го-ро, я — Себастьян Перерра! Компаньон Великого Альвеца…
Однажды нависла реальная угроза того, что он не пойдёт в очередную автономку: не давала ему годность терапевт женщина, не давала. Толик радовался этому, как ребёнок кубику.
— А-га! — говорил он всем подряд и смеялся. — Взяли?!