«...Расстрелять» - Страница 4


К оглавлению

4

Капитану предстояла пересадка. Не будем её описывать, а то всё увеличится втрое. Скажем только громко: «Хорошо!». Хорошо, что люди пьют. А может, и не люди, а отдельные граждане, но всё равно — хорошо. Сколько бы дел не было сделано, вот так, с лёту, в один присест, если б они не пили; и наш капитан никогда бы не попал вовремя с оцинкованным Ивановым с вокзала на вокзал. Пускай они пьют. А если б они не пили, то стоило бы, наверное, для пользы дела, её им привить — привычку пить. Наверное, стоило бы…

А вот и станция Малые Махаловки, похожая на тысячи наших пустынных беленьких станций. Не прошло и пяти суток.

Поезд встречали двое — тётка и бородач. Капитан каким-то внутренним чутьём почувствовал тётку Марию и конец своего путешествия и наполнился, в который раз за дорогу, счастьем, подпрыгивающим ликованием.

— Вот! — через каких-нибудь пять минут воскликнул капитан и, израсходовав на улыбку весь имеемый сахар, указал на гроб: — Сам!

Он чуть не добавил: «Красивый сам собой», но вовремя спохватился. Ему опять стало хорошо. Это «хорошо» накатывало на него волнами, и сейчас он был просто рад за себя, за Иванова, за окружающую среду, опять за себя, за тётку Марию, как будто привёз ей не гроб, а кусок золота. И вообще, чем дальше от флота, тем больше он испытывал за него гордость; гордость за нашу боеготовность, ощущал прочные узы родства…

— Что ещё… документы, фотографии — вот!

— Слышь, милок, — неуверенно засомневалась тётка Авария, — а вроде… это и не Мишка вовсе… Иванов-то… я его маленьким помню, после не видала… позабыла уже, а волосики у него вроде чёрные были, да и курносый он, а этот какой-то… лысый, что ли?

Дитя флота мгновенно приехало на землю. Капитана прошиб крупный пот, всё вокруг промокло и стало гнусным.

— Да ты что, мать! — земля уверенно поехала из-под ног. — КАК НЕ ТОТ?!

— МАТЬ!!! — заорал он, вложив в этот крик все свои раны, отчаянье, цинк, бригадира, дорогу, чёрт-те что. — Мать! Это ж… не мальчик кудрявый, это ж… мужчина, и потом он… эта… под водой, подводник он, мать, подводник, а там не то что на себя, на лошадь не будешь похож!

— Ну тогда ладно… конечно… чего уж там… это я так, — быстро согласилась, испугавшись его, тётка Мария и виновато уставилась под ноги. Бородатый с ходу понял, в чём затор.

— Вылитый Мишка, — он тоже испугался, что поминок не будет и этот сейчас подхватит гроб и поминай как звали, — вылитый. Я его, мерзавца, вот с такого возраста, — (он отмерил сантиметров двадцать), — знаю. Вылитый.

— Ну вот! — вырвалось у капитана. К нему сразу вернулась ушедшая было куча здоровья. — Да-а-а, ну ты, мать, даёшь! Мишку не узнать, а? Да-а-а! — теперь ему опять стало хорошо, даже как-то молодцевато стало, раскудрись оно провались!

— Ну ладно, граждане, — махнул рукой куда-то в сторону капитан, — вам — туда, а мне — обратно. Извините, если что…

— Ну нет, милый, ты чего эта? — бородач встал рядом. — Привез и давай мотаем? Вам, значить, туда, а нам отсюда, так, что ли? А поминки? А народ? Не пустим! — он вдруг взял капитана под локоток. Рука у деда была деревянная, и капитан понял — точно, не пустят.

— Так… флот же тоже ждёт… боевые корабли-и-и, — замямлил он.

— Подождёт, не обломится, — обрубил бородач, — народ тебя ждёт. А мы тебе справку заделаем… печать… вроде ты у нас приболел, что ли, — борода так захохотал, что какая-то впереди крадущаяся тётка с кошёлкой присела, дёрнула головой, заверещала: «Милиция!» — и мотанула куда-то совсем.

Действительно, всё было готово. С Ивановым разделались в момент. Никто так и не вспомнил, был ли он чёрным или, может, сразу лысым. Праздничный стол раздался в осеннем великолепии. Это был какой-то ведёрный край: в середине стола стояла такая ужасная бутыль самогона, такой величины и прозрачности, что сквозь неё была полностью видна высоко поднятая табуретка.

За столом сидели старики и старушки, празднично убранные. На стариках так горели ордена и медали, что стояло сплошное сияние. У одного векового деда, с серебряной в пояс бородой, кроме всего прочего было ещё четыре Георгиевских креста.

Через двадцать минут за столом все были свои. Старики с интересом рассматривали Мишкины медали за десять и пятнадцать лет безупречной службы. Они передавали их друг другу, и каждый обязательно переворачивал и читал вслух.

— Да-а-а. Нам такие не давали. Они теперь вон какие. Молодца, Мишка, молодца, не посрамил, да-а-а…

Вскоре капитан решил, что ему нужно что-то сказать, а то через пару минут, он так прикинул, сказать он уже ничего не сможет, через пару минут он уже сможет только закивать это дело. Он встал и сначала бессвязно, а потом всё лучше и лучше начал говорить про флот, про море, про Мишку, которого совсем не знал, и чем больше он говорил, тем больше ему казалось, что он говорит не про Мишку, а про себя, про свою жизнь, про службу, про флотское братство, которое, гори оно ясным пламенем, всё равно не сгорит, про Родину, про тех, кто её сейчас защищает и, в случае чего, не пожалеет жизни, про священные рубежи…

— …Пусть у них всё будет хорошо, — голос капитана звенел в наступившей тишине, — пусть они не горят, не тонут; пусть им всегда хватает воздуха; пусть они всегда всплывают; пусть их ждут на берегу дети, любят жёны, их нельзя не любить, товарищи, их нельзя не любить! — И так у него получалось складно и гладко, и, может быть, в первый раз в жизни его так слушали, может быть в первый раз в жизни он говорил то, что думал; и у людей блестели на глазах слёзы, может быть, в первый раз в жизни с ним такое происходило… У него вдруг перехватило горло, он запнулся, махнул рукой; все задвигались, а какая-то тётка, как и другие, наполовину не понявшая, но видевшая, что человек мается, схватилась ладонью за щёку и забормотала:

4