Изолятор предназначен для зачумлённых; в отсутствие таковых, в автономке, на нижнюю койку заваливается доктор, на верхнюю — особист (особый офицер).
У командования корабельный медик ассоциируется с тараканами.
— Что это у вас стасики бегают? Расплодили! Это ж невозможно, доктор, о чём вы думаете? На рожу же падают! Вот и мне вчера…
А ещё… наш док знаменит тем, что зуб в море может выдрать только по подразделениям — «Делай — раз! Делай — два!»; и ещё «посев» он может вставить с помощью пробирки всему личному составу. Происходит это так:
— Сразу штаны снимать надо. Ну? Как избушка на курьих ножках, поворачивайся к лесу передом, ко мне — задом. Наклонись. Да не надрывайся ты так заранее, душа выскочит. Так… расслабься…
Пробирка ощущается по нарастающей.
— А-а-а!… — непроизвольно говорит твой внутренний голос.
— Ну, вот и всё, а ты боялась! — говорит тебе док. — А теперь нарисуем в нашей посуде ваши координаты…
Всё, что выше пробирки, для дока сложно, но, как всякий врач, он любит отрезать и пришить. Правда, для этого непременно нужно отловить его в бодром состоянии.
В автономке док мучается. Бессонница. По двадцать часов кряду им изобретаются позы для сна, и, когда явь начинает терять свои очертания, в изолятор обязательно кто-нибудь вползёт. Вот как теперь: матрос Кулиев, с камбуза, жирный насквозь, поскользнулся на трапе, головой встретился с ящиком, в результате чего ящик — всмятку, Кулиев — цел, на лбу кровь. Три часа ночи. Кулиев осторожно прикрывает за собой тяжёлую дверь изолятора, после этого сразу же наступает антрацитная темень. Только со света, он стоит как столб, привыкает, ни черта не видно.
Док чувствует жаброй, что явились по его душу (не к особисту же), но ему не хочется верить (может, все-таки к особисту?), он затаивается, сдерживает дыхание; может, пронесёт? Кулиев начинает искать дока: осторожно наклоняется, шарит наощупь, дышит, приближается. Док сжимается, закрывает плотно глаза. Тишина. Кулиев находит подушку, вглядывается: там должна быть голова. Док открывает глаза. Ясно. Ни минуты покоя. Целый день сидишь под лампой солюкс, как брюхоногое, и ни одна падла не заглянет, только лёг — и «Здравия желаю»: являются. Кровавая рожа зависает над доком. Теперь они смотрят друг другу в зрачки. Кулиев по-прежнему ничего не видит. Всё это так близко, что дока можно понюхать. Кулиев, кажется, этим и занимается: сопенье, пахнущее камбузными жирами, шёпот:
— Тащщщ майор… тащщщ майор!… Это вы?…
— Нет! — отчаянно орёт док. — Это не я!
От неожиданности Кулиев бьётся затылком, и дальше из дока вырывается первая фраза клятвы Гиппократа:
— Как вы мне… надоели… Бог ты мой! — стон Ярославны и вторая фраза: — Как вы мне насто… чертели… как вы мне настопиздели…
Кулиев, обалдевший, окровавленный, поворачивается и, имея за спиной докторские причитания, выходит.
Оставленный в покое док, страдая всем телом, кряхтит, устраивается, затихает, в мозгу его события теряют целесообразность, цепочки рвутся, мельканья какие-то, которые потом, перекосившись, оседают и тают, тают…
Особист, к этому моменту окончательно проснувшийся, злой как собака (доктор — зараза), сползает с верхнего яруса и выходит в отсек, где постояв какое-то время, поматерившись, он отправляется в соседнее помещение, заходит на боевой пост и находит там вахтенного:
— Телефон работает?
— Да.
— Позвони сейчас доку, и, как только он снимет трубку, дашь отбой, понял?
— Это можно.
У дока телефон в амбулатории. Звонок требовательный, долгий, не вылежишь: а вдруг командир звонит, таблетки ему нужны, дурню старому, чтоб у него почки оторвались.
Ругаясь площадно, док, в трусах, вползает на стол в позу телевизора, на четвереньках сползает через окошко в амбулаторию, ударяется коленкой (как и положено), шипит и с уничтоженным здоровьем подползает к телефону: «А-ле?» — и трубка вешается ему прямо в ухо. Ровно пять минут, дрожа эпителием, док виртуозно матерится с трубкой у рта. Особист к этому моменту уже стоит под дверью амбулатории и, присосавшись ухом, с блаженной рожей истинного ценителя слушает. Райское пение. Через пять минут («Погоди, пусть уснет хорошенько») процедура повторяется. Док фонтанирует, речевой запас у него, оказывается, гораздо богаче. Наконец, док выливается весь. Тысяч пять слов, никак не меньше. Да-а…
— А сейчас, — говорит особист, прищурившись, — скажешь ему: «Извините, я не туда попал».
— Ах ты курва! — кричит док; потом речь у него кончается, начинаются конвульсии, судороги, пена из ушей, затем он вешает трубку и смотрит вокруг. Кого бы убить? Садится, чтоб успокоиться. Успокоился. Дыхание глубокое, тоны сердца чистые, желудок мягкий.
Зажигает свет. Сейчас слетятся, как мухи на фонарь. С поносами, с запорами, с шишками, с гастритами, с жопами. Опять кто-то упал… не до конца, лучше б тебя мама не рожала!…
Особист находит Кулиева в умывальнике, где тот под струёй лечит свой скальп, и стучит по его толстому заду.
— Давай, иди, доктор ждёт. Уже можно. И не дай Бог, он тебя не перевяжет, мне скажешь…
— Разрешите, товарищ майор?
— Ну заходи, заходи, не тряси мошонкой. Ну, где тут твоя голова? Да-а… молодец. Были бы мозги, точно б вылетели. Садись сюда… О, Господи.
Военнослужащего бьют, когда он спит. Так лучше всего. И по голове — лучше всего. Тяжёлым — лучше всего. Раз — и готово!
Фамилия у него была — Чан, а звали, как Чехова, — Антон Палыч. Наверное, когда называли, хотели нового Чехова.